«И вдруг минувшим летом», реж. Роман Виктюк, ТРВ

ZEFvkuUFCVo«Решенные условно, в нереалистической манере, декорации пьесы могут напоминать декорации к хореографической драме. Зритель видит часть особняка в викторианско-готическом стиле в Зеленом районе Нового Орлеана после полудня на стыке конца лета и начала осени. Этот интерьер сливается с фантастическим садом, похожим скорее всего на тропические джунгли или лес в доисторическую эпоху гигантских папоротников, когда плавники живых существ только превращались в конечности, а чешуя — в кожу. (…) В саду растут огромные цветы-деревья, похожие на оторванные части тела, на них словно все еще блестит незапекшаяся кровь; слышны пронзительные крики, свист, шипение, резкие звуки, будто сад населен дикими зверьми, змеями и хищными птицами…»

Так описывает место действия Теннесси Уильямс во вступлении к пьесе «И вдруг минувшим летом». Роман Григорьевич Виктюк — не ботаник и не зоолог, и никогда ими не был. Его не интересуют хищники, гады-рептилии, лианы, душащие стволы гигантских деревьев, или кровожадные растения — «мухоловки». Зато его интересуют душа и сознание человека, его мышление и пороки, которые разъедают, отравляют, убивают. Случайно ли, что весь богато описанный в пьесе «диковинный сад Себастьяна» на сцене театра Романа Виктюка обозначен то ли трещинами в черепе, сквозь которые льется мягкий свет, то ли извилинами мозга, сливающимися в единый ствол дерева с лишенными листвы ветвями. «Пышный сад-джунгли» — в вашей голове. «Пронзительные крики, свист, шипение, резкие звуки» — в вашей голове. И «дикие звери, змеи и хищные птицы» — в вашей голове. Достаточно аккуратно вскрыть черепную коробку и скальпелем вырезать ненужное.

По сюжету (примитивно пересказанному на одном из книжных ресурсов) молодой доктор Цукрович проводит в созданной им закрытой клинике экспериментальные операции — лоботомию душевнобольным. Миссис Винэбл, прошлым летом похоронившая единственного сына Себастьяна, обещает финансировать клинику в обмен на проведение операции своей родственнице Кэти Холли, ставшей свидетельницей гибели Себастьяна и теперь рассказывающей «ужасные небылицы» и невозможную чушь о смерти одаренного поэта. В доме Виолетты Винэбл доктор Цукрович встречается с Кэти, чтобы выслушать ее и принять окончательное решение, однако узнает «страшную семейную тайну».

Примитивный пересказ… Но каждый сюжет обладает той степенью глубины, которая придается ему воспринимающим сознанием. Невозможно, чтобы Теннесси Уильямс, тот Теннесси Уильямс, сестру которого «лечили» от шизофрении методом лоботомии, попросту сочинил детективную историю с лихо закрученной вокруг вопроса «что же случилось с Себастьяном прошлым летом в Кабеса-де-Лобо» интригой. Нет, даже поверхностное ознакомление с биографией драматурга дает основания видеть в сюжете мучительные размышления о цене общественного спокойствия, о пределах допустимого в вопросах сохранения «нормальности» и о психическом здоровье социума, готового сверлить дырки в черепе живого человека и верящего, что сквозь отверстия можно извлечь «раковые» мысли.

Мышление Романа Григорьевича же безгранично, его спектакль существует одновременно в нескольких измерениях. Для неофитов театра сохранена интрига — спектакль накрепко цепляет внимание, заставляет выдвигать версию за версией случившегося, постоянно дает понять, что всем персонажам пьесы известна разгадка, а потому открытый финал, так раздражающий любителей детективного жанра, исключен, и тайна будет раскрыта, а «убийца» пойман. Правда, зрители, хоть немного знакомые с Театром Романа Виктюка (театром в его голове), далеко не столь уверены в существовании разгадок: все же для Романа Григорьевича, кажется, уже давно не существует бытовых загадок, а любой детективный сюжет для столь многое пережившего человека не увлекательнее, чем ребус в детской книжке. Это понимание лично меня и после раскрытия «страшной семейной тайны» в спектакле сподвигло на прочтение пьесы, дабы убедиться, что сюжетная канва сохранена полностью, текст перенесен на сцену почти дословно, да и это «почти» можно было бы списать на несовпадение переводов (можно было бы, если не знать других спектаклей Виктюка).

Но это примитив, хорда, на которую нарастает «мясо» спектакля, его мышечная ткань, его жилы, кровеносная система. При первом же обращении история изливается размышлениями на болевую для режиссера тему — места Художника в существующем мире. Себастьян Винэбл, о котором дано знать лишь со слов боготворящей его матери, близкой подруги — кузины Кэти Холли, вечно завидовавшего старшему брату кузена Джорджа Холли и закрытой и безучастной ко всему тетки миссис Холли, предстает Поэтом, вся жизнь которого была посвящена поискам Бога.

Et7j_qjW4Ok

Виолетта Винэбл (Людмила Погорелова), при жизни сына бывшая чем-то наподобие стеклянного купола, уберегавшего одаренного мальчика от ужасов уличной жизни, от отвлекающего внешнего шума, обеспечивающего Поэту возможность существовать исключительно творчеством, после гибели сына «прошлым летом в Кабеса-де-Лобо», куда впервые не смогла сопровождать его, становится фанатичкой, провозгласившей своей священной миссией дарование миру поэтического наследия Себастьяна Винэбла.

Интересно, что спектакль начинается с упоминания миссис Винэбл о венериной мухоловке — плотоядном растении из «сада Себастьяна», которое ее сын содержал под стеклом и кормил исключительно дефицитными фруктовыми мухами, доставляемыми самолетом с окраины континента. Равно той же мухоловкой предстает Себастьян по мере повествования: помещенный гиперзаботливой матерью в тепличные условия, он творчески чуть не бесплоден (с религиозным трепетом миссис Винэбл повторяет, что её сын создал 25 поэм — «По одной каждое лето, пока мы ездили вместе. А остальные девять месяцев в году были лишь подготовкой», однако, забегая вперед, ни строки из написанных поэм мы так и не услышим, а в записной книжке, бережно хранимой матерью, окажутся чистые страницы). По словам же Кэти Холли (Екатерина Карпушина), Себастьян был столь одинок («… одиночество хуже смерти»), что нуждался в физическом присутствии толпы других, питаясь их жизненной энергией, как мухоловка пожирает плоть мелких насекомых. Венерина мухоловка — растение, возомнившее себя животным и убедившее окружающий мир играть по его правилам; Себастьян Винэбл — бездельник, возомнивший себя художником…? и убедивший…?

Не знаю. И никто не знает. Спектакль о другом — имеем ли мы право отвечать на этот вопрос, давать определение, когда все наши исходные данные — только слова других людей? Факты? А их нет. Не звучит ни единой цитаты из двадцати пяти поэм Себастьяна, или чистые страницы после названия двадцать шестой, — что доказывает? Если мы и не искали, не требовали, не высказали желания их услышать? Разве не вправе миссис Винэбл или Кэти Холли, знающие поэтические строки наизусть, живущие ими уже четверть века, считать это знание безусловным, не требующим доказательств, презюмируемым. А любая презумпция не требует проговаривания до момента посигновения на её истинность.

В этом смысле образ Себастьяна удивительно рифмуется с образом самого Романа Григорьевича: фамилия Виктюк известна даже людям, знающим о театре лишь, что он начинается с вешалки, и дальше этой самой вешалки никогда не заходившим, и будем честны — образ в массовом сознании создан скабрезный, «с душком». Потому что довольствуемся свободно льющимися словами, не утруждая себя формулированием вопросов, поиском источников, критическим отношением. Забываем, что хотя классическая тактика следственных действий и предписывает при ведении допроса первоначально дать свободно высказаться допрашиваемому, но далее обязывает задавать вопросы.

«Очевидцы» же театра Виктюка странным образом делятся на группы, которые могут быть обозначены по именам персонажей спектакля. «Миссис Винэбл» — армия фанатично преданных Мастеру зрителей и зрительниц, для которых его театр возводится до уровня религии, что не может не иметь ужасающих последствий в виде ритуализации и формализации, превращения вопросов в догмы и воинственного отрицания иного мнения (как и в спектакле, иное мнение может показаться минимум признаком глупости и недалекости, максимум — симптомом шизофрении).

«Кэтрин Холли» — публика, не закрывающая глаза на «недостатки», признающая их наличие, но оправдывающая всё страданиями, одиночеством, трагической судьбой Художника, масштабами личности, отсутствием морального права судить гения, да бог знает еще чем.

«Джордж Холли» — это обыкновенно коллеги, люди театра, которые с большим или меньшим успехом справляются с гнетущим чувством зависти к свободе Романа Григорьевича, отвоеванному всей своей жизнью праву быть собой, необыкновенной силе противостоять искушению нравиться толпе, эдакие младшие братья, которых старшие не взяли в игру, и за это ябедничающие родителям — «а Колька вчера курил». В этом смысле очень показателен момент: в спектакле Джордж (Никита Косточко) ядовито отзывается о Себастьяне, что, впрочем, не мешает присвоить после гибели брата весь его гардероб, в жизни же многие режиссеры снисходительно рассуждают о спектаклях Виктюка как о торжестве формы над содержанием, что, тем не менее, не препятствует использованию этими режиссерами приемов и даже целых мизансцен, найденных Романом Григорьевичем.

bS4EE8WFslE

«Миссис Холли» — зрители поневоле, сопровождающие. Изначально приведенные чуть не насильно, а даже и пришедшие добровольно, но по своим, не столь возвышенным причинам — поддержать реноме высококультурного человека, засветиться на светском мероприятии, коим в столице считается театральная премьера, да попросту «выгулять» девушку в надежде на приятное для себя продолжение вечера, эти товарищи заходят в зрительный зал, изначально нацепив защитную маску своих ожиданий, непроницаемую, исключающую всякую возможность попадания спектакля в сознание, всякую перемену в нем. Так в спектакле Виктюка миссис Холли (Мария Казначеева) практически не снимает черные, не пропускающие солнечный свет очки, становясь невидимкой, фигурой, находящейся на сцене только для обозначения занимаемой позиции — я здесь ради денег, споры об искусстве и личности поэта меня не интересуют, но я здесь, и моментально включусь в разговор, как только речь зайдет о завещанных Себастьяном ста тысячах долларов (в пьесе, кстати, мне показалось, миссис Холли подана как недалекая, приземленная особа, глуповатая, чтобы рассуждать о высоких материях, но Роман Григорьевич, похоже, разделяет иное мнение — в на днях прочитанной мной книге это мнение сформулировано так: «Женщины не совершают глупых поступков, разве что когда их угораздило влюбиться в глупых мужчин», и в его спектакле изолированность миссис Холли проистекает не от физической неспособности дискутировать на духовные и научные темы, а от сознательно избранной стратегии невмешательства). 

«Сестра Фелисити» — профессиональные зрители. После просмотра спектакля именно их отзывы-рецензии попадут в средства массовой информации, именно их «мнение» расползется самой широкой сетью, и именно их настоящего мнения мы никогда не узнаем. Сестра Фелисити (Мария Матто) в спектакле «технический» персонаж, нужный по сути только для озвучивания отдельных обстоятельств сюжета, навроде авторских ремарок, краткого представления зрителям других персонажей, слушателя, провоцирующего героинь на монологи. Закованная в белоснежное облачение сестры католического госпиталя («сестра» в данном случае может быть истолковано и как медицинская сестра — сотрудница клиники для душевнобольных, так и в смысле состояния при католическом монастыре), Фелисити только наблюдает за пациенткой, отмечает характерные симптомы, собирает анамнез, не выдавая своего отношения к Кэтрин, не проявляя излишних эмоций, не ставя диагнозов. Глядя на сестру Фелисити понимаешь одно: сочувствие — это прежде всего непрофессионально.

Что касается зрителей группы «Доктор Цукрович», то это та самая симпатичная мне прослойка публики, которая приходит в театр и уходит из него под рефрен «в этом определенно стоит разбираться» (так завершается спектакль «И вдруг минувшим летом», в пьесе же финальная реплика доктора звучит иначе: «По-моему, надо по крайней мере допустить: все, что рассказала девушка, может оказаться правдой…», тонкости ли перевода?).

Скажите теперь, не видевшие своими глазами спектаклей Виктюка, чьим словам вы доверяетесь настолько, что готовы заранее отказаться от возможности идти и смотреть? Что считаете себя вправе оценивать и, много хуже, осуждать, не высказав своих вопросов первоисточнику, не озвучив своих сомнений, тем самым тщательно оберегая их от опровержения?

Столько вопросительных знаков… и ни одного восклицательного. Может, потому, что в театре Виктюка восклицательные знаки допускаются только после слова «любовь», а я так ни разу его и не написала.

ngUbWqMBM7k

Про любовь в спектакле есть удивительный момент: Кэти, пытаясь рассказать доктору Цукровичу, что же на самом деле случилось с ней и Себастьяном прошлым летом в Кабеса-де-Лобо, упоминает страшный своей унизительностью, рабской природой эпизод. Себастьян купил и заставлял надевать Кэти «неприличный» купальник, который, намокая, становился абсолютно прозрачным. Всё это проделывалось на платном городском пляже, куда немедленно стекались поглазеть на голую девицу толпы мужчин с бесплатного пляжа по соседству. По словам Кэтрин, так Себастьян ловил на неё людей (он был крайне одинок, а одиночество хуже смерти; ему нужны были люди; «…Она (мать) и не знала, что ловила для него людей в модных, фешенебельных местах, где они всегда бывали до минувшего лета! Себастьян на людях был как красна девица, а она нет. И я нет. Мы обе делали для него одно и то же — устанавливали контакты, но она в приятных местах и прилично, а я должна была это делать таким вот образом!»). И всё же на вопрос о ненависти, которую должен был оставить в Кэти Себастьян, она отвечает: «… как можно ненавидеть? Мы пользуемся друг другом и называем это любовью. А если кто-то перестал пользоваться — разве ненависть?».

Весь спектакль оказывается пропитан той «любовью», которая на поверку — просто пользование друг другом. И пользование друг другом, если мне удалось хотя бы чуть-чуть прочитать не высказанное в спектакле вслух, возможно там, — нет, непременно возникает там, где есть недосказанность, где существует недоправда, где факты имеют разную ценность, и где ими можно жертвовать ради достижения цели.

Режиссер, кажется, обожает свою девочку Кэти Холли, то есть Екатерину Карпушину, конечно же. Это обожание наполняет актрису такой неохватной мощью, что через неё ощущаешь Правду как высшую ценность. То исступление, с которым Екатерина швыряет на всех правду, одними истолковывается как душевная болезнь, другими… нет, другие в спектакле — это мужчины, они вообще не слышат её слов, а потому никак их не истолковывают. Их возбуждает сама страсть, с которой героиня пытается вырваться из смирительной рубашки, а будучи априори уверенными, что слова женщины не могут быть преисполнены ума, отказывая ей в праве на философское осмысление, отрицая в ней способность к свободному мышлению, мужчины однозначно трактуют страсть как сексуальный призыв. Интеллект — сильнейший афродизиак. И пора уже признать, — безотносительно пола.

Очень тонкая мизансцена в спектакле: Екатерина Карпушина, устами Кэтрин Холли, яростно, захлебываясь словами, пытается рассказать правду о смерти Себастьяна, одновременно спускаясь с высоты декорации. Мужчины — Джорж и доктор Цукрович (Михаил Половенко) — галантно подают ей руку, помогая спуститься с высоких ступеней. И она (попробуйте представить) принимает помощь как простой знак вежливости, не прерывая речи, не бросая на «джентльмена» даже взгляда, почти автоматически, по привычке. Нет в её действии никакого сексуального подтекста, нет даже намека на флирт, всё её внимание сконцентрировано на изложении фактов, страстность речи обусловлена всецело ограниченностью во времени (нужно успеть до лоботомии).

Но! Как только её пальцы касаются мужской руки, она со скоростью захлопывания мышеловки оказывается схваченной и резким рывком притянутой к мужской груди. Они лапают её, вдыхают запах её волос, с силой гладят плечи и спину, игнорируя попытки отстраниться, выскользнуть. Потому что всякая попытка недостаточно сильна, чтобы увенчаться успехом, а значит, считается игрой. Никаких поправок на физическую силу — ты либо выколола насильнику глаза, откусила всё, что оказалось меж зубов, и рассекла бедренную артерию, либо «сама хотела». Действия жертвы, если они не повлекли причинения тяжкого вреда здоровью нападавшего, считаются молчаливым согласием.

Мужчины (в данной сцене хотя объективно и присутствуют актеры, исполняющие в спектакле роли Джорджа и доктора Цукровича, но воплощают всех мужчин в жизни Кэтрин) походят на клещей, впивающихся в жертву и натуральным образом отваливающихся от неё, полностью насытившись. Они разваливаются на сцене с довольными рожами, а Кэтрин так и продолжает всё с нарастающим темпом рассказывать свою историю, и только спустя минуту-две-три замечает, что поток её слов — в никуда, и гаснет, затухает. Звенящая атмосфера неудовлетворенности, которая здесь суть — недосказанность.

UBFqUg0-0uc

Кэтрин всего лишь не отвергла простой знак вежливости в той ситуации, в которой почему-то считается нормальным прямо не высказывать свои намерения, свои желания, свою оценку происходящему. Недосказанность же расчистила место пользованию человеком, которое принято назвать любовью. И в этой совсем не продолжительной по времени сцене Роман Григорьевич ни на мгновение не дает усомниться в чистоте и невиновности Кэти Холли. Она всего лишь хотела рассказать правду. Стремление огласить правду — не может признаваться преступлением ни при каких обстоятельствах, не может осуждаться обществом, а если порицается, то нездорово и преступно общество.

И, что особенно актуально сейчас, никакая сверхранимость и уязвимость тонкой души Художника не оправдывает запрет на оглашение правды об обстоятельствах его жизни. Когда эта правда содержит достоверные данные о совершенных человеком тяжких преступлениях, то имеет ли он право называться Художником? А если, как в «И вдруг минувшим летом» тщательно скрываемая правда только и состоит, что в некрасивой смерти (обобщенно говорю, чтобы не раскрывать интригу), — так для умного и образованного человека это малозначительное обстоятельство, жизнь для него ценнее смерти. А то, что недалекие, падкие на яркие трюки и чудеса товарищи, для которых «кем бы Он был, если бы не воскрес?», отвернутся — так и пусть их, ступайте с миром…

В финале, когда раскрывается тайна смерти Себастьяна, спектакль сбрасывает маску частной истории одной семьи. То, что на протяжении двух часов могло восприниматься как члены семейства, сад у дома в викторианско-готическом стиле, почти детективный сюжет о случившемся прошлым летом, рассказ о новом методе лечения душевнобольных, — всё это обращается подобием моралите или латинской мистерии, в которых действующими лицами являются не люди, а целые явления — Церковь, Лицемерие, Милосердие, Правосудие, Смерть. Кто зашифрован под именем Себастьян Винэбл, если не сам Христос? Кто есть Виолетта Винэбл как ни Христианская Церковь?

Известно ли вам, что почти всё (если не вообще всё), что мы знаем о христианстве, — создано силами Тридентского и ему подобных соборов чуть не в шестнадцатом веке? Равно как миссис Винэбл в спектакле фактически создает жизнь своего сына спустя год после его смерти. И рассвечивает эту жизнь, жизнь реально существовавшего человека из плоти и крови, невозможными чудесами, безусловно доказывающими его избранность, инаковость природы, отмеченность Богом. Можно ли было сильнее пылать священным огнем, чем это делала Людмила Погорелова в роли миссис Винэбл? Невыносимо страшно от спокойной уверенности, с которой она на замечание доктора Цукровича об отсутствии гарантий, что после лоботомии Кэтрин перестанет рассказывать свою историю, произносит: «Да, но кто ей после операции поверит?». В ледяном тоне, с которым была произнесена эта реплика, во всем масштабе предстала Святая Инквизиция, монолитом возвышающаяся над морем крови еретиков.

Сама же Кэтрин Холли — не Ересь, упаси господь, скорее, в её образе представлены апокрифы, — рукописи, содержащие жизнеописание Христа, но не признанные Церковью в качестве евангелий. Уж очень человеческим представлен в них Сын Божий — и женат он был, и детей наплодил, и на кресте распят не был. Но это ведь неярко, этим толпы не завлечешь, вот и надежно охраняет Церковь принятые ею же самой догматы — непорочное зачатие, безбрачие, воскрешение. А посягающих — на костер, пока удавалось, ну а нынче — в психлечебницу и «кто им потом поверит?».

1gMi6o91u1E

Показателен в этой связи эпизод: и Кэти, и миссис Винэбл в сцене рассказа о случившемся в Кабеса-де-Лобо ссылаются на один и тот же источник — записную книжку Себастьяна в синей обложке. Оказывается, что в записной книжке, предназначенной для двадцать шестой поэмы, имеется только заголовок — «Поэма лета», и чистые листы. Но как же по-разному это трактуется двумя женщинами! Если Кэтрин говорит, что в то лето Себастьян так ничего и не сочинил, предаваясь порочным страстям на городских пляжах, то в глазах Виолетты Винэбл неисписанные страницы — и есть Его последняя поэма, Его несвершившаяся жизнь, несостоявшееся признание. Каждый раз, раскрывая эту записную книжку, или другую, которую она носит на шее вместо ладанки, миссис Винэбл становится на колени на предназначенную для молитвы скамейку-кафедру, превращая само действие в религиозный ритуал.

Внезапно обретает смысл обилие старых велосипедов и велосипедных колес в оформлении сцены (сам круг сцены держится на гнутых велосипедных колесах подобно тому, как на иллюстрациях к мифам и легендам плоская земля лежит на спинах слонов). В пьесе Теннесси Уильямса не нашла упоминания о велосипедах, но в спектакле Романа Григорьевича о велосипедах рассказывается как об орудии убийства Себастьяна. Кто-то еще не увидел аллюзий на христианский крест, когда-то послуживший орудием убийства Христа, а ныне ставший центральным символом веры?

qV3C2pnBEYk

В этом преломлении доктор Цукрович олицетворяет Науку, изначально всецело зависимую от Церкви, но к финалу позволяющую себе «разбираться», докапываться до сути, до правды, оставляя где-то на обочине риск быть отлученным от источников финансирования. В противовес ему Джордж Холли — Толпа, тупая, ограниченная Толпа, жаждущая хлеба (денег по завещанию Себастьяна) и зрелищ (легенд о непорочности, свидетельств избранности, да примитивно стильного гардероба, оставшегося после гибели кузена).

Финал спектакля очень тонок — после открытия Кэтрин правды о смерти Себастьяна Джордж в ярости стягивает с себя белоснежный пиджак, доставшийся по наследству, но этот вышвырнутый, затоптанный пиджак поднимает, осторожно отряхивает и надевает доктор Цукрович. Да, от веры, лишенной ярморочных чудес и блестящего финального шоу, может отвернуться тупая Толпа. Вера, исполненная правды, оказывается более ценной для развитого интеллекта.

Господи, столько написала… как всё это могло уместиться в один спектакль? Наверное, кто-то из тех несчастных, которых угораздило начать читать этот текст, отвалился напившимся клещом еще после третьего абзаца, но я должна была написать это всё, написать до конца, исписаться до точки. Потому что теперь знаю, каково это кожей ощущать атмосферу недосказанности, здесь суть — неудовлетворенности.

П.С. фото взяты отсюда