«Записки из мёртвого дома», реж. К.Шахмардан, Кемеровский областной театр драмы

dhouse_1881

А вы когда-нибудь испытывали обиду от спектакля? Обиду такую, что очень хочется дать сдачи? Но как дать сдачи спектаклю?..

«Записки из мёртвого дома» по Достоевскому. Гастроли Кемеровского театра драмы в Томске. Постановщик – Камран Шахмардан из Финляндии.

Мужика ли, бабу ли спроси –
Дешева обида на Руси,
Что унизить девку без стыда,
Что засечь холопа без суда.
Пьяного иль трезвого спроси –
Дешева обида на Руси.

Парящая в воздухе стена, составленная из двух рядов паллет. Ажурная сеть цепей перед ней. Скудная, но многопредвещающая сценография спектакля. Видимые штанкеты, подвижные крепления, механизмы заранее настраивают на многовариантность пространства.

Спектакль начинается с переклички в тюремном лазарете, где методично выкрикиваются фамилии актеров, заключенных режиссером в жесткие границы его творения. Коль уж режиссер расписался, что «люди — везде люди», так чем артисты не те же арестанты, запертые в постановке, — нет, не как в тюремной камере, скорее, — колонии-поселении, где есть изрядная доля свободы, но ежедневные переклички напоминают о том, что свобода – лишь видимость?

Трудно, словно тяжелый маятник раскачивается действие «Записок». Автор играет со зрителем, предлагая угадать, кто есть главный герой, чья история окрепнет, вырастет до сюжетной линии спектакля, а чья так и останется заметками на полях, отступлением, наспех набросанной иллюстрацией. Из ряда одинаковых, безликих фигур то ли в больничных халатах, то ли в арестантских протертых шинелях вырывается человек с безумными, навыкате глазами. В его монологе угадывается что-то экзистенциальное, небытовое, но лишь угадывается – слова не разобрать за горячечной страстностью речи; следишь хладнокровно, не стараясь вникать в смысл сказанного, как врач, главная задача которого погасить приступ, сбить жар. Не позволяется погрузиться, вникнуть, понять суть монолога, акцент смещен на внешние проявления – мимику, жесты, заставляя постоянно держать в уме – этот человек болен, его слова – слова больного, больше – бред.

Больного успокаивают, он снова впадает в забытье. На авансцену выступает иной персонаж – человек с больными глазами. Прочь из лазарета, симулянт! Но он всё стонет и ноет «глаза болят». И снова история начинает раскручиваться как отпущенная часовая пружина – кажется, вот-вот и будет позволено влиться, сопереживать обиде незрячего. Но резкие слова фельдшера «не мажь глаза извёсткой – не будут болеть!» топором обрубают и эту ниточку.

Режиссер остается режиссером. С главными героями он познакомит зрителя, когда распахнется занавес, — куда-то вверх взлетает стена из выкрашенных белым, сколоченных между собой досок, открывая пространство в глубине сцены. Там – воля. Там идет дождь, летний дождь, под которым влюбленные. Мелодраматично, банально как сама жизнь.

Дальше спектакль становится спектаклем. Всё очень технично, профессионально, как по учебнику. Школа. Крепко сбитый сюжет о нанесенной из пустой прихоти, ради куража обиде, сломавшей несколько жизней; плотно нарисованные характеры, актерское сосуществование, продуманная подоплёка поступков; хорошая игра с пространством, достойная механика, инженерное обращение со сложным автоматом декораций, позволяющее, всего лишь изменяя плоскости, углы наклона подвешенных досочных паллет, представлять множество локаций — базарную площадь, небольшие комнатки со слепыми окошками, пограничный пост, острожный лазарет… Всё это так хорошо, что до оскомины предсказуемо.

Спектакль в восприятии постоянно разваливался на схемы, где отдельные мизансцены хотелось обозначить квадратами и прочертить между ними прямые отрезки. Между квадратами вписывались круги – музыкальные интермедии, где-то от основной линии отходили отрезки к треугольникам – ими я обозначила «монологи от автора». Но весь ужас в том, что схемы имели четкий масштаб, зная который можно просчитать временные отрезки между заданными точками. Был даже момент при просмотре, когда начала волноваться: давно не было ссыльной песни, схема терпела сбой, но нет, музыканты вновь появились на авансцене. «Записки» выстроены по законам музыкального рондо.

Нарастает, ширится обида. Всё упрощено. Все первое действие на сцене пьянь. Вся та загадка русской души, которой одной нам оставлено гордиться, оказывается низведена до пошлейшего алкогольного безумства. Русским людям вдруг отказано в рефлексии, в глубоком переживании, в осознанном страдании; нет, батенька, вы не философ, вы – надравшаяся свинья. Невыносимо обидно. Да, сейчас уже связываются тот, начальный исступленный монолог пациента лазарета и весь пьяный угар Шишкова, Фильки и прочего населения, — их объединяет трезвый подчеркнуто равнодушный взгляд доктора и режиссера. Но тогда, при просмотре было только обжигающее чувство обиды. Обиды от неверия, от презрительного снисхождения. Нестерпимо хотелось объяснить: да не потому у нас, господин европеец, душа страдает, что мы пьем, а потому мы пьем, что душе больно…

Но режиссер не слышит. Он с тупым упрямством гнет свою линию, больно втыкая игры в самосознание каждого отдельного человека как части народа, и как нам внушали с детства, – великого народа. Те самые подвешенные над сценой паллеты, используемые, в том числе, как обозначение тюремных решеток, отделяющих волю от неволи, и периодически захлопывающихся за новым постояльцем острога, вдруг напоминают гать – дощатый настил на болотах. Расположенный вертикально настил имеет лицевую сторону и сторону изнаночную – утопленную в трясине, и изнаночная сторона – она там, по ту сторону решетки, где вроде бы воля, но теперь выходит, что и не воля вовсе, а засасывающее болото, выбраться из которого можно лишь по беленым доскам.

Конечно, так. Весь спектакль об этом кричит – это там, по ту сторону решетки, где можно от пустой скуки, ради бахвальства обидеть влюбленную девчонку, зачернить дёгтем, где родители могут отказаться от ребенка просто из-за молвы, где женщину насильно ведут под венец со словами «дело сделано», где торгуются о цене людей, — там истинная неволя. Так уж выходит, что молва, традиции, устои, мнение толпы – решетки покрепче кандальных цепей (которые в спектакле почти декоративны, их звон – не лязг металла, а скорее, мелодичный перезвон китайских колокольчиков). Большая беда в том, что освободиться от той духовной неволи можно, кажется, лишь дойдя до края и переступив через него. Нельзя спрятаться от чужих глаз, но можно заставить их отвернуться. Отвернуться от себя. Так Акулька становится по-настоящему свободной, когда от нее отворачиваются все. Освобождается от ежесекундной необходимости быть товаром, быть не человеком, а девицей на выданье. От того и гордо поднятая голова, от того и выпрямленная спина, от того и торжествующий танец на свадьбе, от того и необъяснимая, неоправдываемая любовь к Фильке. Но мужчины не прощают свободу женщине.

Акулька – Дарья Мартышина – вот кто никак не укладывается в схему. Существование актрисы в спектакле – сродни дождю в первом действии и метели во втором. Это стихия, не подчиненная логике, магнитный полюс. Не вмещается в клетку спектакля, волнорезом против режиссерской мысли. Гордость. Зубы обломай об нее варяг! Женщины – Дарья Мартышина и Наталья Амзинская (Луиза) делают этот спектакль; второй не дано много времени, но безупречностью акцента она ставит себя в мастерстве выше всех партнеров-мужчин. Загадка русской души. Да вот же она – две хрупкие девушки создают спектакль на более чем три десятка исполнителей, наполняют его энергией, колдуют, а вы говорите пьянство…

В финале режиссер приводит всех под иконы. Не к душе это. Отчего-то не могу до конца принять православную презумпцию греховности, единственно признаваемого пути к Богу через раскаяние, страдание и очищение. Хочу верить в изначальную чистоту людей. И знаете, Дарья Мартышина, намеренно вульгарно танцующая перед Филькой, излучает свет, а икона богоматери над сценой – просто позолоченный реквизит.

Ах, князь, закури золотой табачок,
Что нам до чьих-то обид?
Но то ли скрипит сумасшедший сверчок,
А то ль твоя совесть не спит.